
И Саша, отбросив жеманство и неуместную скромность, ответил:
— Чем больше — тем лучше. Но максимум того, о чем я могу попросить, — два дня.
— Мы постараемся… Все лучше в бою погибнуть, а не за колючкой тихо в грязи умирать. — И, поправив трофейную кобуру с «вальтером», пошел к своим бойцам.
Подхватив из коляски мотоцикла немецкий ранец, я в два шага догнал Чернявского:
— Товарищ военюрист, Андрей Николаевич, подождите секундочку!
— Да, товарищ старший лейтенант? — он повернулся ко мне.
— Вот, вам. От меня лично, — я протянул ему ранец. — Там всякие командирские мелочи: карандаши, два компаса, нож хороший… В общем, сами разберетесь! И удачи вам! — И, козырнув, я быстро пошел прочь.
* * *Во время всей этой кровавой вакханалии я обратил внимание, насколько у меня изменились после пребывания в плену психологические реакции на некоторые вещи. Немцев я убивал с какой-то холодной отстраненностью, совершенно не воспринимая их как людей. В первый раз я заметил это, когда, подойдя на улице одной из деревень к немецкому ефрейтору — командиру патруля, спокойно попросил у него спички, а потом вогнал нож ему в сердце. Вытирая клинок о траву, я понял, что мне все равно, есть ли у него семья, как его зовут и о чем он думал. А после захвата склада проблема встала передо мной уже со всей ясностью. Слегка испугавшись самого себя, вечером того же дня я подсел к командиру.
— Саш, мне страшно.
— Что такое?
— Я убил (раньше мы все старались избегать этого слова, заменяя его разнообразными эвфемизмами, а теперь оно вылетело само собой) семерых, а мне все равно. Ножом и голыми руками, а ни кошмары не снятся, ни блевать не тянет…
— А чего хочется?
— Чтобы все это поскорее кончилось!
— Что все? — уточнил он.
— Да все! Немцы, наши, война! Мы же врем постоянно. Изображаем из себя героев, трепыхаемся… А кому это нужно? Мы их тут бьем-бьем, а там, — я махнул рукой куда-то на восток, — какой-нибудь мудак с ромбами сейчас два корпуса в окружении бросил!
