
Артемий имел обыкновение изъясняться витиевато. Любую нелепицу умел он расписать арабской вязью. Он находил жизнь беспредельно глупой и до уныния однообразной, чтобы еще и словами повторять ее как есть. Да и как оно есть?
Своим насмешникам он отвечал: «Когда бы краткость воистину была сестрой таланта, тогда бы гении слагали стихи из одних лишь междометий, а всю литературу стоило бы свести к единственному санскритскому восклицанию „Ом!“, которое, помимо прочего, пришлось бы по вкусу поклонникам основного закона электрической цепи и знатокам электрического сопротивления».
Заумства Артемия мало кто любил, еще меньше кто понимал и уж верно никто не считал их исходящими от мира сего и для сего же мира предназначенными. Поскольку же ухо людское внемлет и тому, чего по скудости своей не ймет иной разум, вечно ища красоты прежде ума, Артемий оставался певчей птицей в клетке, сплетенной из всеобщего непонимания, для услады тех, кому уже в одной нарядности речей мерещится присутствие ума.
Елейные артемиевы словеса лизали потрескавшиеся стены комнаты, ложились испариной на окна, соскальзывали в каминное пекло и уносились через дымоход в черное, как нутро велосипедной камеры, небо.
Иван Антонович спал. И снилось ему, будто он пред пирамидами читает собственные стихи. Он видел солнечные строки. И губы его начинали шевелиться, и шепот его доносился до Артемия, и слово сплеталось со словом под сводами комнаты, проваливавшейся в бездну от каждого зарождавшегося в ней звука:
