
Бабка вставала, убирала постель с сундука, на котором спала. Начинала греметь вёдрами, плескать водой — собиралась доить корову. На некоторое время становилось тихо. Проснувшийся Петька задрёмывал опять. Но не надолго — просыпался дед. Он резко садился на печи и стукал головой в потолок.
— Ах, чтоб ты прокисла! — крякал он, потирая шишку на лбу. Шишке этой было уже много лет, потому что дед колотился в потолок ежедневно. Постанывая и напевая, он слезал с печи и начинал внушать котёнку, что нужно не попрошайничать, а работать — мышей ловить, тогда не надо будет по шкафам лазать. После того как дед полностью тратил на котёнка запас нотаций, он напоследок называл его империалистом и экспроприатором.
— Воды небось не хочешь, Муссолини несчастная?
Но котёнок начинал пить.
— Господи! — удивлялся дед. — Совсем голодная животная! Настя! Где молоко-то?
Потом дед, подвывая, мылся в сенях ледяной водой. Помывшись, он шёл в боковушку, где у него стоял токарный станок, и начинал работать.
«Не слышны в саду даже шорохи! — начинало пиликать радио. — Московское время — шесть часов. С добрым утром, товарищи!»
Петька готов был зарыдать от такого доброго утра. И всё-таки он засыпал. И просыпался, теперь уже окончательно, оттого, что бабка ласково говорила:
— Петяша! Ну-ко блинка горяченького.
— Куда ты ему, неумытому! — говорил дед, сидевший у самовара за чаем.
— Так ведь пока горячий — вкусный!
— Пущай встаёт, за стол садится.
— Да пусть ещё понежится! — говорила бабка, гладя Петьку по голове лёгкой костистой рукой. — Пускай полежит — какие его годы. Ещё наломается…
— Я в его годы в Питер дрова пилить ходил. Мне уж ползаработка платили. Да что в Питер! Пётра! Сколь тебе годов?
