
– Ну, говори, Маринка, сколько выгладила сегодня? – обычно спрашивали мы, входя к ней.
Маринка тут же отвечала:
– Постельного белья – для трех комнат, так как скоро приезжают гости – господа из Домбровы, да детского сколько…
Или:
– Рубашки для ясной пани и нижние юбки для старшей ясной пани…
Только после этого и начинался, собственно, наш визит. Мы садились на скамейку между окнами, и Маринка подсовывала Луции альбомчик, вытащенный из ящика комода.
– Нарисуй что-нибудь красивое…
Под «чем-нибудь красивым» она подразумевала заход солнца, белых лебедей на тихом пруду, парочку голубей с алыми розами в клювах или надгробный камень с изображением ангела и надписью: «На память».
Когда рисунок был готов, она просила:
– А теперь раскрась его.
Карандаши были у Луции лишь трех цветов: красный, синий и желтый. Поэтому больше всего удавался ей заход солнца, а хуже всего – лебеди или надгробный камень.
Затем альбомчик снова исчезал в ящике комода, а его место занимала толстая тетрадь. Растягивая слова, старательно выводя мелодию, Маринка начинала петь записанные в эту тетрадь песни – об «Эрвине из розовой беседки», о «Девушке, покинутой любимым», о «Двух хризантемах на могиле возлюбленной»…
В теплой, уютной Маринкиной комнатушке пахло скукой, чистым бельем и свежим тестом, а в нашей комнате было холодно и темно. Луция, которую совершенно не трогала судьба Эрвина из розовой беседки, набрасывала в тетради портретик Маринки: красивая голова, обрамленная густой черной косой, широкий лоб, слегка вытаращенные глаза. Не могла Луция только передать с достаточной достоверностью цвет ее стекловидной, нездорово поблескивающей кожи, похожей на кусок слишком наутюженной полотняной материи.
Когда сумерки заползали в комнату и она погружалась в полумрак, Маринка, не зажигая света, просила:
– Ну, а теперь пусть Луция что-нибудь расскажет. Только чтобы это было страшно. Я очень люблю, когда страшно.
