
Я испугался, что Арсик опять разыгрывает дурачка. Но он говорил тихо и серьезно. Татьяна Павловна словно окаменела, смотря Арсику в рот. Старик напрягся и побелел, но возражать не пытался. А Арсик продолжал свою речь, точно читал текст проповеди:
— Мы заботимся о прогрессе. Мы увеличиваем поголовье машин и производим исписанную бумагу. А музыка внутри нас все глуше, и свет наш меркнет. Мы обмениваемся информацией, покупаем ее, продаем, кладем в сберегательные кассы вычислительных машин, а до сердца достучаться не можем. Зачем мне знать все на свете, если я не знаю главного — души своей и не умею быть свободным? Если я забыл совесть, а совесть забыла меня? Одна должа быть наука — наука счастья. Других не нужно…
— Я не совсем понимаю, — сказал Игнатий Семенович.
— Ну, я пошла, — пролепетала Татьяна Павловна и удалилась на цыпочках.
— Извините меня, — сказал Арсик и тоже вышел.
Шурочка, стоявшая у дверей и слушавшая Арсика, прикрыв глаза, с экстатическим, я бы сказал, вниманием, выскользнула за ним. Катя закусила губу и ушла из лаборатории, держась неестественно прямо. Остались только мы с Игнатием Семеновичем.
— Он совсем распустился, — сказал старик. — Демонстрирует девушкам свои картинки. Сам смотрит на них целыми днями… Это же бред какой-то, что он говорил!
Я подошел к установке Арсика. На коммутационной панели был расположен переключатель. На его указателе были деления. Возле каждого деления стояли нарисованные шариковой ручкой значки: сердечко, пронзенное стрелой, скрипичный ключ, вытянутая капля воды с заостренным хвостиком, черный котенок, обхвативший лапами другое сердечко, уже без стрелы, и кружок с расходящимися лучами — по-видимому, солнышко.
— Только ради Бога не смотрите в окуляры, — предупредил Игнатий Семенович.
— А вы смотрели?
— Упаси Боже! — сказал старик. — Я один раз посмотрел, когда там живопись была. Потом неделю рубенсовские женщины снились.
