Она взглянула, — лицо славное, глаза — весёлые, добрые, и — трезвый. «Ничего не имею против», — ответила кротко. Так они и гуляли в парке до вечера. Гусев рассказывал о войнах, набегах, переворотах, — такое, что ни в одной книге не прочтёшь. Проводил Машу в Петербург, до квартиры, и с того дня стал к ней ходить. Маша просто и спокойно отдалась ему. И тогда полюбила, — вдруг, кровью всей почувствовала, что он ей — родной. С этого началась её мука…

Чайник закипел. Маша сняла его, и опять затихла. Уже давно ей чудился какой-то шорох за дверью, в пустой зале. Но было так грустно, — не вслушивалась. Но сейчас — явственно, слышно — шаркали чьи-то шаги.

Маша быстро открыла дверь и высунулась. В одно из окон, в залу, пробивался свет уличного фонаря и слабо освещал пузырчатыми пятнами несколько низких колонн. Между ними Маша увидела седого, нагнувшего лоб, старичка, без шапки, в длинном пальто, — стоял, вытянув шею, и глядел на Машу. У неё ослабели колени.

— Вам что здесь нужно? — спросила она шопотом.

Старичок поднял палец и погрозил ей. Маша с силой захлопнула дверь, — сердце отчаянно билось. Она вслушивалась, — шаги теперь отдалялись: старичок, видимо, уходил по парадной лестнице вниз.

Вскоре, с другой стороны залы раздались быстрые, сильные шаги мужа… Гусев вошёл весёлый, перепачканный копотью.

— Слей ка помыться, — сказал он, расстёгивая ворот, — завтра едем, прощайте. Чайник у тебя горячий? — это славно. — Он вымыл лицо, крепкую шею, руки по локоть, вытираясь — покосился на жену. — Будет тебе, не пропаду, вернусь. Семь лет меня ни пуля, ни штык не могли истребить. Мой час далеко, отметка не сделана. А умирать — всё равно не отвертишься: муха на лету заденет лапой, ты — брык и помер.

Он сел к столу, начал лупить варёную картошку, — разломил, окунул в соль.

— На завтра приготовь чистое, две смены, — рубашки, подштаники, подвёртки. Мыльца не забудь, — шильца да мыльца. Ты что — опять плакала?



18 из 148