
Рабочий Кузьмин, давеча мешавший в ведерке сурик, тоже подошел и остановился в воротах, бросил огонек папироски в темноту.
— Трудно с Землей расставаться, — сказал он негромко. — С домом и то трудно расставаться. Из деревни идешь на железную дорогу — раз десять оглянешься. Изба соломой крыта, а — свое, прижилое место. Землю покидать — ай, ай, ай…
— Вскипел чайник, — сказал Хохлов, другой рабочий, — иди, Кузьмин, чай пить.
Кузьмин вздохнул: «Да, так-то», и пошел к горну. Хохлов — суровый человек — и Кузьмин сели у горна на ящики и пили чай, осторожно ломали хлеб, отдирали от костей вяленую рыбу, жевали не спеша. Кузьмин, мотнув бородкой, сказал вполголоса:
— Жалко мне его. Таких людей сейчас почти что и нет.
— А ты погоди его отпевать.
— Мне один летчик рассказывал: поднялся он на восемь верст, — летом, заметь, — и масло все-таки замерзло у него в аппарате. А выше лететь? Там — холод. Тьма.
— А я говорю — погоди отпевать, — повторил Хохлов мрачно.
— Лететь с ним никто не хочет, не верят. Объявление вторую неделю висит напрасно.
— А я верю.
— Долетит?
— Вот то-то, что долетит. Вот и в Европе они тогда взовьются.
— Кто взовьется?
— Кто, кто взовьется? На теперь, выкуси, — Марс-то чей? — советский.
— Да, это бы здорово.
Кузьмин пододвинулся на ящике. Подошел Лось, сел, взял кружку с дымящимся чаем.
— Хохлов, не согласитесь лететь со мной?
— Нет, Мстислав Сергеевич, — ответил Хохлов, — не соглашусь, боюсь.
Лось усмехнулся, хлебнул из кружки, покосился на Кузьмина.
— А вы, милый друг?
— Мстислав Сергеевич, да я бы с радостью полетел, — жена у меня больная, опять — детишки, как их оставишь?
— Да, видимо, придется лететь одному, — сказал Лось, поставив пустую кружку, вытер губы ладонью, — охотников покинуть Землю маловато. — Он опять усмехнулся, качнул головой. — Вчера барышня приходила по объявлению.
