
На самом деле, я воображал себе всякие ужасы потому, что это было не так страшно, как думать о том, что выкрикнул мне Тим. О том, что я просто — напросто отверженный, у которого никогда не будет ни жены, ни детей. Все браки планируют старшие, и именно они следят за тем, какие семьи могут породниться друг с другом — так с незапамятных времен положено, — и без их разрешения не будет сыграна ни одна свадьба. О том, что остаток дней мне придется прожить в одиночестве, как тому же Матвею, у которого вся семья погибла по время весеннего урагана лет пятнадцать тому назад. Самого его тогда завалило обломками и он потерял руку, и с тех пор жил на отшибе, не слишком — то беспокоя себя делами общины — но я как — то не предполагал, что такая же участь может ожидать и меня самого. Думал я и о Тие, — вспоминал ее прозрачные серые глаза с темными ободками вокруг радужки, ее мимолетную скользящую улыбку, — и тут уж мне стало совсем грустно. Должно быть, я впервые осознал, каково это — когда от тебя ничего не зависит, когда ничего нельзя изменить.
Я и не заметил, как заплакал — отчаянными, злыми слезами.
Мне было неловко, несмотря на то, что никто меня в этот момент не видел; но я ничего не мог с собой поделать. Мне было так одиноко — тем, кто шумел и веселился за стенами кладовой на задворках общинного дома, не было до меня никакого дела, и впервые до меня дошла беспощадная истина — с этим придется смириться потому, что так было и раньше, да и дальше так будет, и тут уж ничего не изменишь, как бы я ни старался. Как ни странно, эта мысль вдруг принесла облегчение — словно осознав, что я никому не нужен, я одновременно избавился и от гложущего подспудного чувства вины — раз они мне ничего не должны, то и я — им, понятное дело. Это было ощущение свободы….
