
Тимофей Евсеевич ничего на это не ответил, только принялся активно брякать какими-то своими тарелками-кастрюлями, а потом вдруг запел тоненьким голосом:
Чому мне ня петь, чому ня гудеть,
Коли в маей хатаньке парадок идеть?..
Томительная жара окончательно установилась и теперь стояла вокруг, воздух струился и дрожал над восточным склоном, и вдруг там бесшумно возникли и словно поплыли сквозь это дрожание пятнистые коровьи туши, рога, помахивающие хвосты, слюнявые морды. Вадим, задремывая в кресле, следил за ними слипающимися глазами. А Тимофей Евсеевич все тянул, все зудел печально и не переставая:
Мушка на акошечке на цимбалах бье,
Паучок на стеночке кресаньки тке.
Чому мне ня петь, чому ня гудеть,
Коли в маей хатаньке парадок идеть?..
Потом он вдруг резко сам себя оборвал и сказал как бы с недоумением:
- Наши едут?
Вадим тут же проснулся и прислушался. Ничего не было слышно, кроме шипения примуса.
- Не может быть, - сказал он. - Откуда? Двух часов еще нет.
- А я вам говорю, что слышу. Машина едет. Оттуда.
Вадим снова прислушался. Кажется, и в самом деле раздавались какие-то посторонние звуки, но это было бы слишком хорошо, чтобы быть правдой, и из суеверия и из чистого упрямства - он сказал:
- Да не может этого быть. Ясно же было сказано: не раньше девятнадцати, а скорее - позже.
- Хорошо-хорошо, - легко согласился Тимофей Евсеевич. - Пусть будет такочки...
Он стоял посреди своего хозяйства (примусы, тарелки, миски, вилки-ложки, ведра, канистры) и, сложив обе руки козырьком, смотрел на юг, в сторону дороги. Он соглашался исключительно и только потому, что был уверен в своей безусловной правоте. И чем увереннее он себя чувствовал, тем легче соглашался. Оппоненту полагалось самому, лично, без всяких дополнительных аргументов и его, Тимофеевых, усилий убедиться в том, что посрамлен. Это у Тимофея Евсеевича был такой высший пилотаж ведения диспута. На любую тему.
