Я сидел на своем крошечном плотике и уже не дрожал, а то и дело дергался, как марионетка у неопытного кукловода. Уток было много, они неслись в аспидном предрассветном небе, вытянув шею, похожие на старинные бомбардировщики. Повинуясь каким-то древним охотничьим инстинктам, сердце так и прыгало в груди. Я вскидывал ружье, но те твари, которые только что летели по прямой, представляя из себя прекрасную мишень, словно только и ждали моих движений. Не успевал я прицелиться, как они закладывали немыслимые виражи, пикировали, чуть не врезаясь в темную воду, и исчезали в сыром неопрятном туманчике, что висел клочьями над самой поверхностью.

Два или три раза мне казалось, что я успеваю поймать стремительный силуэт в прицел. Еще мгновение, даже доля мгновения… Я был готов нажать на спуск. Я не дышал, заклиная глупое сердце не дергаться. На этот-то раз инфракрасный луч моего ружья уж наверняка попадет в чертову птицу, ее двигатель послушно выключится, и она врежется в воду с таким милым для охотничьего уха вспле­ском. И мой длинноухий Захар тут же бросится в воду, чтобы отыскать трофей и торжествующе притащить его хозяину.

И каждый раз мои бесшумные выстрелы были выстрелами в серые низкие облака, которые никак на них не реагировали. Захар давно уже перестал дрожать крупной собачьей дрожью. Он медленно повернул голову, посмотрел на меня, и в его глазах я прочел печальное презрение. Все-таки Захар был потомственным охотником и не мог не презирать такого жалкого неудачника. А печаль была оттого, что, несмотря на все, он все-таки любил меня. Так, по крайней мере, хотелось думать.

Когда егерь снимал нас с нашего крохотного островка, он пошмыгал посиневшим на холоде носом и сказал снисходительно:

– Почти ни у кого ничего…

Егерю было лет десять, и у него было, видно, доброе сердце.

– Наверное, надо было бы снизить их чувствительность в инфракрасном диапазоне, – пробормотал он, направляя лодку к берегу, – а то они засекали вас издалека…



2 из 282