
Вечерами Продд спрашивал:
— Ну, сказал что-нибудь? — и жена отрицательно качала головой.
Дней через десять ему пришла в голову мысль:
— Ма, как, по-твоему: он не чокнутый?
Она вознегодовала:
— Как это — чокнутый?
Продд оживленно затараторил, жестикулируя:
— Сама знаешь, — тронутый, умишком хилый, вот как. Не говорит, потому что не может.
— Нет! — уверенно отвечала она. И, заметив вопросительный взгляд Продда, добавила. — Посмотри в его глаза. Разве у тронутых такие?
Глаза-то и он успел заметить. Взгляд их смущал его.
— Все-таки хотелось бы, чтоб он заговорил, — заметил Продд. — Небось парень вляпался во что-то, о чем лучше не помнить.
Шли недели, раны зарастали, тело поглощало пищу, как кактус влагу. Никогда раньше в своей жизни не знал он отдыха, сытости и…
Она сидела возле него и говорила. Пела песни. Невысокая загорелая женщина с бесцветными волосами и выгоревшими глазами, охваченная голодом, подобным тому, что некогда терзал его. Она рассказывала застывшему, ни словом не отзывающемуся лицу, как ей жилось на востоке, о том, как Продд явился свататься на «Форде-Т» своего босса, не умея даже водить машину. Она рассказала ему обо всем, что еще было живо в ее памяти: о платье, которое было на ней в день конфирмации, — тут клинышек, там клинышек, а здесь бантик, о том, как муж сестры, в стельку пьяный, завалился домой: портки изорваны, под мышкой поросенок — да визжит, хоть затыкай уши. Она читала над ним молитвы и пересказывала по памяти Библию. Словом, выболтала все, что знала и помнила, но умолчала о Джеке.
Парень никогда не улыбался в ответ и не отвечал, только глаза его поворачивались к ней, едва она входила в комнату, прочее же время он терпеливо глядел на дверь. Трудно уразуметь, изменилось ли в нем что-то, но выздоравливало не только израненное тело.
