
Во сне он карабкался медленно, пристально вглядываясь в выглаженные скребком широкие полосы цемента между камнями. Он как будто что-то искал, но не знал, что именно. Внезапно он сообразил, что когда-то в жидкий еще раствор умело намешали всякой дребедени: лежали плашмя пузырьки цветного стекла из-под дешевых духов, торчали крохотные оловянные игрушки, плотоядной ухмылкой всезнайки ухмылялся поблекший фарфоровый Шалтай-Болтай в рубашке в горошек, в зеленом, заколотом булавой галстуке.
То он был на середине лестницы, а вот уже стоит на площадке лицом к серой от непогоды двери, и сердце у него в груди бешено колотится. Он повернулся и, перепрыгивая через две неровные ступеньки, побежал вниз: ему показалось, будто что-то только-только его заметило, вышло из-за двери и теперь за ним наблюдает. Он выбежал прямо к обрыву, где гравий дороги терялся в сорняках, и едва не налетел на старый грузовичок, с которого двое рабочих сгружали ящики с переложенными соломой Шалтай-Болтаями.
Дурацкий был сон, во всяком случае – эта его часть. При свете дня он это ясно увидел. А вот ночью, в два часа… Темнота имеет свойство придавать снам значительность. После сумерек математика сна обретает собственные законы и логику. А сумерки быстро сгущались. Через двадцать минут дневного света совсем не останется.
Говард еще с минуту смотрел на дом, ожидая, что вот-вот дверь откроется, что кто-нибудь выглянет. Трудно было бы не услышать, как он подъехал. Ежевика и плющ разрослись так густо, что почти закрыли выходящие на запад окна первого этажа, поэтому их проредили, чтобы впустить свет.
