
Баккалауро небрежно нес свой вовсе не именинный груз, но на лице его лежало странное выражение не мотивированного ничем торжества, смешанного со снисходительным благодушием. Он поднимался по лестнице дома 4, как какой-нибудь ассирийский сатрап, как триумфатор! Это раздосадовало меня, тем более что я торопился.
— Свинья ты, баккалауро! — на бегу бросил я. — Хоть бы по телефону позвонил… Да в том дело, что Лизаветочка именинница завтра, а ты…
Он даже не снизошел до оправданий.
— А… Ну как-нибудь… — совсем уже беспардонно пробормотал он.
И я — помчался. И по-настоящему столкнулся я с ним только поздно вечером, ввалившись наконец в свою комнату.
Венцеслао был там. Лежа на диване, он курил, стряхивая пепел в поставленный на пол таз из-под рукомойника. Не будь окно распахнуто, он давно погиб бы от самоудушения. Та самая туба для чертежей валялась на моей кровати, а газовая бомба, раскорячив короткие, как у таксы, кривые ножки, стояла под столом у окна. На стуле у дивана виднелись тарелки, пустой стакан. Лежала развернутая книга. Приспособить баккалауро к делу, конечно, никому и в голову не пришло, а вот покормить его вкусненьким вдова полковника Свидерского, разумеется, не преминула.
Обычно Венцеслао, встречаясь, проявлял некоторую радость. На сей раз ничего подобного не последовало. Бородатый человек лежал недвижно и смотрел в потолок, и только красный кончик кручёнки (он не признавал папирос) описывал в темноте причудливые эволюты и эвольвенты.
— Баккалауро, ты что? Нездоров?
Он и тут не соблаговолил сразу встать. Он всё лежал, потом, спустив ноги с дивана, сел. Я щелкнул выключателем. Он смотрел на меня с тем самым выражением монаршего благоволения, которое бросилось мне в глаза на лестнице. Потом странная искра промелькнула в его угольно-черных глазах. Неестественный такой огонек, как у актера, играющего Поприщина…
