Я смотрела, точно завороженная, вся во власти смешанного чувства любви и страха, как вдруг рука сестры нечаянно дрогнула, и струя белого молока брызнула мне прямо в лицо, залив глаза. Я заревела во весь голос. Кормилица поспешила меня утешить. Когда я успокоилась, то увидела, что сестра рыдает. Я почувствовала себя виноватой, будто это я заставила ее плакать.

Минуло десять лет, я стала девушкой и вспомнила эти налитые молоком груди сестры. «Эти груди жили, — думала я, — они знали, что значит жизнь. Эти груди, похожие и на впервые распустившиеся таинственные цветы, и в то же время на каких-то жутких живых уродцев…»

Сейчас я явственно вижу мужскую руку, любящую, ласкающую эти груди. Я ощущаю прикосновение мужской ладони, подарившей грудям сестры эту удивительную округлость, этот таинственный и пышный расцвет…

Когда мне исполнилось почти столько же лет, сколько было тогда сестре, и мои груди тоже начали обретать полноту, я испугалась, что они станут такими же, как у сестры, — упругими, полными, похожими на маленьких, страшных упырей…

Я уже смутно понимала, что это недопустимо — нельзя, чтобы мои груди расцвели, как таинственные, большие цветы, нельзя, чтобы они стали упругими, налитыми.

Я трепетала от страха, от сознания какой-то непонятной, невольной вины. Мне хотелось спрятать от братьев не только груди, но и руки, и ноги, и стан, и затылок, и щеки — все мое созревающее тело.

Я превращалась в женщину, а это и впрямь было похоже на преступление.

Здесь, в заточении, время обязано было остановиться. Нам следовало навсегда оставаться теми мальчиками и девочками, какими нас заключили в неволю. (О, скорбная смерть господина Кинроку, потерявшего разум!..)



15 из 126