
«Бегом». Через плотную заросль, держа винтовку горизонтально перед собой, — тут и шагом-то труд почти сверхпредельный. Зато по гаоляну двинулась такая волна, будто не жалкий загнанный полувзвод из последних сил, а больше роты поднялось в атаку — неторопливую, расчетливую.
На ходу я очень старался думать о японце: хоть бы удалось «счастливчикам» довести его целым и хоть бы он впрямь оказался тем самым штабным многознайкой, за которым нас отряжали. Нужно, обязательно нужно было чем-то таким забить себе голову — чтобы не выть взахлеб: помилуй, Господи, пронеси!
Говорят, будто снаряд, который в тебя, не слышен. Мало ли чего говорят! Одно дело — слушать профессорские рассуждения о скорости колебаний воздуха, и совсем другое — визг этого самого воздуха, прошибаемого летучей гибелью.
Господи, пронеси!!!
Потом я запнулся о поручика. Он сидел на земле, обеими руками вцепившись в правое голенище — между стиснутыми грязными пальцами пробивалась темная струйка. Я было примерился стаскивать с него сапог, но офицер отчаянно замотал головой:
— Отставить, вольноопределяющийся! Помогите встать.
Я позволил себе вытаращиться, и он разъяснил на удивление терпеливо:
— Нельзя, чтоб солдаты надолго потеряли меня из виду. Разбегутся.
Пожав плечами, я обхватил его под мышки, вздернул на ноги — поручиково серое от боли лицо оказалось совсем рядом, буквально глаза в глаза. А через миг…
Потом я долго убеждал себя, что действительно законы физики никак бы мне не позволили расслышать тот проклятый снаряд; что поручик, опершись на раненую ногу, потерял равновесие, а я, пытаясь его удержать, тоже потерял равновесие…
Может, в конце концов все это и стало бы казаться правдой даже мне самому… если бы я смог принудить себя забыть, как глаза поручика — карие, почти черные — вдруг полыхнули бездонной ослепительной синевой. И я упал. И повалил его на себя. До сих пор не удается мне вытряхнуть из памяти тупой отвратительный звук, с которым в его спину врезались осколки.
