Тогда я многого не понимал, но теперь мысленно свожу все воедино. Вскоре после этого, просматривая программы и раскладывая их по порядку, чтобы отдать в переплет, он, дойдя до той самой (на которую в первый раз я, признаться, едва взглянул), обнаружил вложенный в нее клочок бумаги с весьма аккуратно выведенными черным и красным некими странными письменами, как мне показалось — рунами. «Э… — сказал брат, — а ведь это, должно быть, принадлежит моему соседу. Забыл, наверное, в программе, а теперь найти не может. Надпись скопирована очень тщательно, возможно, она для него важна. Надо бы вернуть, но я не знаю ни имени, ни адреса».

Мы обсудили этот вопрос и сошлись на том, что подавать объявление, пожалуй, не стоит: вскоре брат снова собирался на концерт, и я посоветовал ему поискать этого джентльмена в зале. Стоял прохладный, ветреный летний вечер, мы сидели у камина, а листок бумаги лежал рядышком на книге. И тут — возможно открылась дверь, хотя я этого не заметил, — повеял ветерок, почему-то на удивление теплый. Поток воздуха подхватил бумажку: она полетела в камин, а поскольку была легкой и тонкой, то мигом обратилась в пепел.

«Ну вот, — сказал я Джону, — теперь тебе ее уже не вернуть». Брат с минуту молчал, а потом вдруг буркнул: «Сам знаю! Нет надобности без конца об этом талдычить».

Я заметил, что высказался на эту тему только один раз. «Не больше четырех, хотел ты сказать», — проворчал Джон, и на этом разговор окончился. Не знаю почему, но мне это запомнилось во всех подробностях. Но теперь к сути дела. Не знаю, заглядывали ли вы в ту книгу Карсвелла, которую рецензировал мой несчастный брат. Скорее всего нет, а вот я просматривал ее и до его смерти, и после. В первый раз мы занимались этим с ним вместе, ради забавы. В книге начисто отсутствовал даже намек на какой-либо стиль: сплошной сумбур и неуклюжие фразы из тех, что повергают в уныние профессоров Оксфорда.



17 из 24