
Слуги тем временем обихаживали лошадей, подавали господам хмельное, подмигивали новокаргинским девкам, задирали бессловесно новокаргинских парней.
Потом господ отправили почивать в Старостину избу, а толмач со слугами заняли их место за столом.
Стремглава отец на это время со двора вовсе прогнал — видно, не хотел, чтобы подглядел сыночек, куда Обух прячет вырученные деньги. Стремглав ошивался вблизи пирующих — то воды принесет, то полотенце подаст.
Новокаргинская брага для разума разымчива: слуги сперва хохотали, вспоминая, видно, продешевившего шорника, потом немножко подрались, а еще потом завели песню — непонятную, но явно боевую, походную, грозную и печальную одновременно.
Одно песенное слово сын шорника отчего-то выделил среди прочих и пристал к толмачу, когда песня допелась:
— А что такое — орифламма?
Толмач поглядел на мальчишку, как на заговорившую курицу, — с удивлением и сожалением.
— Никогда, — сказал толмач. — Никогда не узнавать тебе, маленькая посконская быдла, что такое есть орифламма.
Он повернулся к слугам и заговорил на чужом языке, отчего те вновь развеселились и стали показывать на отрока пальцами.
Стремглав заплакал — чего он уже давно не делал при отцовских вразумлениях, — и пошел домой.
Всю ночь он просидел на крыльце, глядя на звезды и повторяя про себя:
— Орифламма, орифламма, орифламма…
За чужим словом открывался ему и чужой мир, где если бьют — так только за дело, и всегда можно дать сдачи, где не приходится склоняться над смрадной бочкой и тискать в руках осклизлую кожу, где…
Он еще не знал, что это за мир, но чуял, что именно там его место.
Едва рассвело, послышались чужеземные приказы и грохотание доспехов — всадники собирались в путь.
