
Трещина так же внезапно и быстро срослась — как «молнию» задернули; а пацаненок, Лешка, вдруг в этот самый момент перестал гукать в углу манежа, потянулся маленьким тельцем, а затем с особенной младенческой осмысленностью уцепился за них обоих, Кобцевича и Рубана.
А в следующий миг все это стало совершенно обычным, знакомым и показалось чуть ли не единственно возможным: деревянный светлый детский манежик, на нем байковая пеленка с рисунком мелкими глупыми котятами в опрокинутом зонтике, столик с детской посудой и нижегородским кассетником, неуютные кресла, шторы, книжные полки, диван со скучной обивкой, трельяж с сорока сороками баночек и тюбиков, лакированный гардероб времен зрелого соцреализма. Стерся, казалось, и след трещины, а в сознании прошла короткая, но победоносная война, и в результате не сформировались решающие слова, не вылились формулировки. Лешка остался Лешкой, Александр — Сашей Рубаном, своим парнем, даром что ментом, настоящим казаком.
И когда перебрались на лоджию — Кобцевич курил, — о трещине в сознании даже памяти, вроде, не осталось. А следовательно не включалось профессиональное умение, не перехватывал Дмитрий взгляды и реплики Машки, Рубана и его красивой змеюки Татьяны. Вычистилось внутреннее, осадок в сознании, — может быть, потому, что над Москвой догорал самый теплый день июня девяностого, и свободно выгнутая в полусотне метров река застыла, зеркально-золотая, и сладко гукал в комнате Лешка, а совсем недавно Кобцевич и Рубан в редкой совместной операции конторы с ментовкой отлично спланировали и раскрутили как по нотам чечню, и после смачной, с дюжиной выстрелов и хрустом суставов драчки, вдруг поняли и, перебивая друг друга, высказали, что нечаянно и вдруг пришло, осозналось мужское счастье-ничего не бояться и ни от кого не зависеть. Иллюзия, конечно, — но вот такой вечер…
— Твою мать, — ласково выругался Саша, поставив фужер, — на сороковник покатило, а только жизнь начинается.
