
Но мёртво было в коридоре. Не шаркали издали валенки, не гремело эмалированное судно, не носилась светлая тень от трёхлинейной лампы.
— Няня, няня! — кричал он, уже не стыдясь, в голос. Капли холодного пота выступили у Зацепы на лбу.
Зашевелился Костя и сказал спросонья:
— Орёшь, как дурак.
Но Зацепе было уже всё равно.
А нянька не шла. Она, наверное, поднялась на второй этаж, в старшее отделение, и не могла там его услышать.
Зацепа ещё позвал её надрывно, визгливо — и вдруг смолк. Из него неудержимо хлынуло прямо в пелёнку, постеленную в гипсовой кроватке, и он замер в ужасе, с колотящимся сердцем. Всё. Больше он не кричал, а лишь высвобождал из-под себя пелёнку, стараясь не запачкать простыню.
Он не заснул уже до утра, поминутно воображая, как явится дневная смена, тётя Настя войдёт с утками, сбросит с него одеяло. И все станут смеяться над ним, и сестра будет ругать, что не позвал вовремя, и, может быть, скажут на пятиминутке, что за ночь ничего существенного не произошло, но такое, мол, неприятное происшествие: Зацепин, которого только что перевели в седьмую палату, обложился.
Он дождался звонка и, когда заспанная нянька, щёлкнув выключателем и сама щурясь от электрического света, подошла к его постели, потянул её за рукав.
— Вот, — сказал Зацепа, бледный, с несчастной, гадкой улыбкой, — возьмите, — и протянул из-под одеяла тяжёлый мокрый узелок.
То-то было потехи до завтрака: Геббельс обложился! Жаба показывал, кривляясь, как тот тужится. Костя говорил, что Зацепа не дал ему спать. И Ганшин не удержался и под общий смех изобразил, как Зацепа орал, будто чокнутый.
— Эй вы, дураки, — вдруг как сорвался новенький. — Я посмотрю на вас, как ваш Костя обо…ся.
В первую минуту все точно онемели.
— Что-о? — только и спросил Костя.
— Обзывается, — заёрзал Жаба. — Наказать, наказать Геббельса!
