Светящиеся пулеметные трассы то и дело просекают темень. Настала моя очередь. Ранен и брошен своими среди бурьяна. Лежу ничком, прижатый проклятым станком. Лязгает и ползет прямо на меня. Сейчас — все. В лепешку. Но ведь в данный момент я пишу это «все», значит, я жив. А жив и пишу потому, что это чудовище развернулось прямо возле меня, засыпав мерзлыми комьями земли и снегом. Образовавшееся «одеяло» спасло меня от замерзания.

Чудовище ушло куда-то в сторону. По-видимому, это было уже неподалеку от наших исходных позиций, откуда мы начали «наступление» на Ростов. Утром меня подобрали санитары из другой части, а из своей — прислали домой похоронку, в которой говорилось, что я погиб смертью храбрых и похоронен на хуторе близ Ворошиловграда. Станок «максима», который измучил меня до изнеможения, был с меня снят и остался лежать в бурьяне украинской степи.

Только через месяц после похоронки пришло мое письмо из госпиталя.

Медсанбат, палатку рвет ветер, бомбовые налеты. На пути в полевой госпиталь — еще несколько налетов. Измучен и бомбежкой, и болью, и тряской на дне кузова грузовика. Но главное — это то, что тебя увозят из этого ада. И никаких жалоб на «дискомфорт», такие «нежности» даже в голову не могли придти.

Между прочим, когда меня подобрали, то, укладывая в полуторку, поленились открыть ее борт. Результатом чего был возглас того, на которого я свалился: «Ты что, б…, прыгаешь!» Откуда-то нашлись силы, чтобы внутренне рассмеяться.

Впереди у меня была полугодовая счастливая жизнь, сначала на вшивой соломе полевого госпиталя на станции Тарасовка, что между Глубокой и Миллеровым. Затем почти через два месяца Сердобск, затем Башмаково и Земетчино, — все в Пензенской области, которая с тех пор стала для меня почти родной.

Госпитальная жизнь? На чистых простынях с регулярной едой (зачастую с добавкой), без бомбежек и обстрелов. Гипс и операции — не в счет. Кто упрекнет меня в том, что я откровенно радовался госпиталю, а не переднему краю?



16 из 167