
Обсуждать невыносимые условия никому не приходит в голову. Да это только теперь их можно назвать невыносимыми. Тогда их выносили безропотно. Днем вся речь — только двух типов: жалобы на боль и призыв «санитар! банку!». Перед ночью к двум означенным темам добавляются воспоминания о боях. Лексика того языка, на котором ведутся рассказы, всего слов на пять-шесть богаче, чем язык, предложенный Ф. М. Достоевским в «Дневнике писателя», и состоявший, как мы помним, из одного весьма короткого односложного слова. То есть, в нашем госпитальном языке шесть-семь слов.
Типичная фраза: «Слышу, б…, летят. Ну я, б…, думаю, а он х…к, х…к, и все. Потом, как е…л! Ну, б…!» — всем все было понятно. Рассказчик угадывается по голосу и направлению, откуда идет вещание. Слушаем, не перебивая, а солируем по очереди.
Потом началась дезинфекция, прожарка обмундирования, мытье. Потом я вдвоем с одним «ходячим» оказался в малюсенькой пустой совхозной квартирке. Пока мой ходячий уходил на прогулки, промысел (Какой? А какой угодно, что попадется) и на кухню за официальной пищей, я занимался другим делом. С трудом передвигаясь с помощью костыля и палки, я обнаружил в одном углу комнаты мешок с фасолью. Сосед добывал дрова и уголь, приносил воду, а я в его отсутствие варил фасоль. Вкусно и сытно.
В один из дней немцы подвергли сильной бомбежке Миллерово в двадцати километрах севернее Тарасовки. Земля и стекла дрожали целый час, а столбы дыма занимали полнеба и были так высоки, что казалось все происходит рядом, за холмом.
Возвратившимся хозяевам квартирки немного фасоли еще осталось, а нас вернули в прежнюю палату, где на полу уже были приготовлены набитые соломой тюфяки. К концу марта, когда железную дорогу восстановили, нас погрузили в теплушки. Нары были только нижние. На них тюфяки, простыни (!) и одеяла. Приятно постукивало и покачивало. Ощущалось надежное умиротворяющее движение от фронта.
