
Этот молчаливый, с хмурым, суровым лицом пожилой майор с первого дня стал для всех, кто находился в сарае, старшим. Каждое его слово выполнялось без пререканий. Почувствовав в этом человеке твердую волю, люди с радостью подчинялись ему.
Сальников сам делил пищу, отдавая большую часть больным и сильно ослабевшим. Когда гитлеровцы брали партию пленных на работу, он посылал туда тех, кто был покрепче и мог раздобыть что-нибудь для товарищей. И каждый раз сам отправлялся на работу, какой бы тяжелой она ни была. Он не отличался крепким здоровьем, к тому же был контужен, его мучили страшные головные боли. С работы Сальников возвращался совершенно обессиленным, с трудом держался на ногах, руки его, не привыкшие к физической работе, были в кровавых мозолях и ссадинах. Но никто не слышал от него ни стона, ни жалобы.
Сегодня было особенно тяжело. С трудом добравшись до барака, Сальников в изнеможении опустился на землю, прислонился к сырой от дождя стене, закрыл глаза. Посидев полчаса молча, отдышавшись, подошел к Шукшину, лежавшему в углу сарая, сел рядом на клочке соломы.
— Не пробовали подняться? Надо как-то встать… Иначе пропадете.
— Скорее бы конец!
— Ерунду говорите. Пропадать рано. Надо сначала Гитлера в гроб загнать. — Он достал из-за пазухи кусок хлеба, немного сала — все, что удалось добыть, отдал Шукшину. — Вам надо собраться с духом, с волей. Отчаяние и уныние в нашем положении равносильно гибели. Знаете, есть такая пословица? Уныние — море: утонешь безвозвратно; решимость — лодка: сядешь и переплывешь… Плен — это еще не все. Не конец. Пленный остается солдатом. — Сальников высыпал из карманов остатки махорки, почти одну пыль, долго дул на нее, пересыпая из ладони в ладонь. Потом свернул из клочка бумаги тонкую папироску, несколько раз затянулся и передал ее Шукшину. — Да, мы неправильно понимали плен. Раз я остаюсь человеком, раз во мне еще бьется сердце — я не потерян для Родины. Я еще способен бороться.
