
На третий день у Шукшина сильно отекли руки и ноги. На четвертые сутки он стал терять сознание, бредить.
Ночью пошел дождь. Все, кто еще мог двигаться, стали выбираться из казематов. Одни шли, держась за стены, с трудом переступая через тела товарищей, другие ползли на коленях, бренча о цемент зажатыми в руках котелками.
Сальников, пошатываясь, вышел во двор. От свежего весеннего воздуха закружилась голова. Он опустился на влажную землю, подставляя под дождь лицо с жадно раскрытым ртом. Отдышавшись, подполз к ямке, горстями наполнил котелок мутной густой водой и вернулся в каземат. Наклонившись над Шукшиным, тронул за плечо:
— Костя! Ты слышишь меня, Костя!
— Слышу, — из пересохшего горла Шукшина вырвался хрип.
— Вот вода, пей. Дождик на улице… На, пей. — Сальников помог Шукшину приподняться, подал ему котелок.
— Шукшин, сделав несколько судорожных глотков, лег, тяжело дыша.
— Плохо тебе?
— Плохо, брат, ослаб…
— Ничего, они сдадутся. Не мы, а они сдадутся, убийцы. Всех убить все равно не смогут.
В низком глухом каземате тихо, слышатся лишь слабые стоны. Но вот сквозь толстые каменные стены доносится какой-то неясный гул. Кажется, что гудит где-то там, внизу, в толще земли. Сальников приподнимается, вслушивается. Гул нарастает. Нет, это не под землей, это там, наверху…
— Костя! Костя! — Сальников крепко сжимает руку Шукшина. — Ты слышишь, Костя? Наши… Наши прилетели!
Шукшин приподнимает голову, подставляет ладонь к уху.
— Да, это самолеты! Неужели… Неужели наши! Боже мой, наши…
Каземат оживает. Люди, которые еще минуту назад лежали неподвижно, совершенно обессиленные, поднимаются, тянутся к выходу. Сальников помогает Шукшину встать, и они тоже покидают каземат.
