Ключ лежал под веревочным корабельным матом у двери — значит, Щепкин еще не пришел. Она влетела в узкую и длинную комнату, клацнула выключателем.

Собственно говоря, ее владения простирались только на половину комнаты — той, что ближе к дверям. Здесь стоял кухонный столик, дореволюционный еще каминный экран-ширма с выцветшими японскими журавлями (приобрела по случаю на барахолке). За ширмой поставлены взятые из казармы две казенные солдатские койки. На гвоздях на стене — вся одежда.

В ту половину комнаты, что у окна, она заходила с опаской — здесь были владения Щепкина, и он ворчал, если она, прибираясь, перекладывала книги и справочники, сложенные стопками прямо на полу. Боком к окну стоял кульман, истыканный кнопками, на него Даня накалывал свои чертежи. На подоконнике громоздились рулоны бумаги, готовальня, пузырьки с тушью, грифельная доска, на которой Щепкин чертил мелком, чтобы экономить бумагу. Тут они засиживались до полуночи с Нил Семеновичем, курили, пили чай. На полу по углам валялась металлическая рухлядь: дырчатые ломаные планки, закопченные поршни — предметы совершенно непонятного Маняше назначения. Когда их становилось слишком много, она кое-что выкидывала. Щепкин будто этого не замечал и на следующий день приносил из отряда что-нибудь новое.

В эту зиму они словно осатанели — что муж, что Глазунов. Засиживались до утра. Просыпаясь за ширмой, она слышала странные слова: «клиренс», «редан», «лонжерон», «рымболт». Когда спросила у Щепкина, с чего это он сидит, бубнит, мается и чертит, будто на базе чертежников нет, он сказал только: «Погоди, Мань…»

А сам исхудал, лицо будто обглодала умственная забота, на лбу и щеках проступали сероватые пятна от ожогов — когда-то, еще на германском фронте, он горел в истребителе «ньюпор»…

Маняша присела у печки, чиркнула спичкой, поджигая щепу.



11 из 265