
Расскин представил себе завтрашнее ночное небо в праздничных огнях. На всю ночь, до самой зари, багровые отсветы большого города окрасят небо, замельтешат сигнальные фонари на вмерзших в лед кораблях, а над Кроншлотом и на дальней Шепелевской башне замигает слепящий глаз маяка.
После Смольного надо обязательно заехать домой, обрадовать жену вестью о мире. Обрадовать — и снова огорчить?.. Она, скиталица, жена военного человека, не зная ему доступных сводок, тайн, секретов, вечно ждет и потому острее чувствует приближение большой войны, она всегда молча и с укором выслушивает его утешения, беспомощные объяснения — «еще отсрочка», «Гитлеру связали руки пактом»; он и сам не верит ни пакту с фашистами, ни их обещаниям, но понимает, что каждый день и час мира — это выигрыш в неизбежном будущем сражении против того же Гитлера или против тех, кто ведет с ним эту «странную войну», тая надежду столкнуть его с нами. Пожалуй, сколько Расскин себя помнит — всегда нам угрожали войной, и всякий раз страна добивалась мира — мира с оружием в руках: КВЖД, Хасан, Халхин-Гол, Испания, куда его так и не пустили, не вняв рапортам; и вот теперь эта линия Маннергейма, которая оказалась созданием, а значит, и плацдармом всей Европы, сокрушена, но дорогой ценой, большой кровью. Каждый нормальный человек рад миру, только надолго ли этот мир и представится ли в ближайшее время другой такой случай побывать дома…
За зиму он только раз побывал в Ленинграде — это случилось больше месяца назад, да и то ночью. Тогда он тоже спешил в Смольный, но внезапно свернул на Петроградскую сторону, жены дома не было; он не стал даже будить сына и помчался на другой край города — в военный госпиталь на Васильевский: жена там дежурила возле раненых и обмороженных — их было много в эту свирепую зиму. Потом за месяц он ни разу не смог позвонить домой. Вернувшись с фронта в Кронштадт, он послал с матросом записку.
