Когда мы осторожно положили Барселону в снег, наши глаза обратились к зрелищу, которое было слишком жутким для созерцания. И вместе с тем приковывало к себе взгляд… Ты смотрел, пока не ощущал, что тебя тошнит от отвращения и корежит от ужаса, но все равно не мог отвести глаз от изуродованной массы под перевернутыми санями. Юный солдат, полуразорванный-полураздавленный, поразительно и жутко дышал…

— Господи, — закрыв рукой глаза, пробормотал Старик. — Господи, пусть он умрет…

Потрясенный как никогда в жизни, я стоял вместе с другими, глядя на невероятно трогательную, невероятно отталкивающую массу, которая несколько секунд назад была человеком. Она лежала нижней частью под санями, раздавленные остатки груди все еще вздымались какой-то продолжавшей биться там жизнью. На месте лица было пятно крови, кожи и черных, зияющих дыр. Пустые глазницы, яма на месте носа; губы с подбородком были оторваны, язык тоже, один глаз свисал с полосы отделившейся от костей плоти…

Отвернуться и выблевать казалось предательством павшего товарища. Отойти и забыть казалось дезертирством. И я стоял, не отводя глаз, желая, чтобы его сердце прекратило бессмысленное биение, избавило меня от добровольно взятой на себя задачи наблюдать агонию человека.

Я не сразу осознал, что Грегор вытащил револьвер. И пожалел, что сам не вытащил первым, чтобы мы вместе покончили с этим положением вещей.

— Не надо, — сказал Старик. — Не делай этого.

Он покачал головой и мягко вынул оружие из руки Грегора.

— Но нельзя же оставлять его в таком состоянии… он все равно умрет… и даже если выживет, — мямлил Грегор, держась за руку Старика, — то на человека похож не будет…

— Не говори так, — сказал санитар, склонясь над изувеченным и терпеливо собирая части тела. — Каждый имеет право на жизнь. Он выживет, если у него есть воля.

— Но лицо… — прошептал Грегор.



35 из 273