Слободкин перечитывал письмо, разрывал на мелкие клочки, принимался за следующее. Оно опять начиналось словами: "Добрый день, Иночка". Только о прыжках в нем уже ни слова. Нельзя же, в самом деле, рассекречивать часть, сто раз об этом говорено. Ну, а раз нельзя о прыжках, так и о трусости и о храбрости ни к чему. Слободкин писал: "Я жив, здоров, чего и тебе желаю". А потом с ожесточением уничтожал и это письмо. Принимался за новое: "Милая, милая Иночка! Мне дают увольнительную, я приеду в Клинок и опять скажу все те слова, которые тебе так понравились: дорогая, хорошая моя, я люблю тебя! Понимаешь? Люб-лю!"

Ни одного письма Слободкин в это воскресенье так и не отправил. Просто он стал действительно считать дни и часы, оставшиеся до встречи. Считал и потом — на марше, на стрельбах и, да простит его замполит Коровушкин, на политзанятиях…

Это были самые длинные дни и часы Слободкина. Если бы не служба, не железная необходимость выполнять свой солдатский долг, эти дни и часы, наверное, вообще никогда б не кончились.

Но служба есть служба, она из земли подымает солдат и кидает в бой, а с живыми и подавно не церемонится. Началась новая неделя, а с нею новые тревоги, новые учения.

Уже в понедельник, во время очередных занятий по укладке парашютов, по роте прошел слух — завтра прыжки.

Спокойно, с достоинством встретил эту весть Слободкин: ни один человек в роте больше не смотрел на него сочувственно, ни один! Он и сам теперь мог бы кого-нибудь пожалеть, только вот кого? Новеньких не было, и ожидались не раньше осени. Правда, осень уже не за горами. Это особенно чувствовалось во время полета — с высоты хлеба выглядели совершенно желтыми, спелыми, почти совсем готовыми к жатве.

Бомбардировщики с десантам на борту шли над полями. Гудели моторы, гудела земля под широко распростертыми крыльями.



12 из 105