
Луч, который подхватил его, преломившись и изменив направление, был чист, невесом, драгоценен. И там, где он преломлялся, горела чистая радуга.
Легкий, свободный, счастливый, он уходил от колокольни, за которой скрылась луна. Шатер колокольни был окружен голубым дивным пламенем, словно на колокольню поднялся звонарь с серебряным нимбом.
Через несколько дней его снова вызвал к себе полковник, которому проректор уступил свой кабинет. Полковник был невысокий, аккуратный, слегка отчужденный. Одна половина лица хранила следы мужской красоты и силы, словно была выточена искусным резцом. Другая была изуродована бугристым розово-фиолетовым шрамом, который спускался на шею и исчезал за воротом рубахи. Шрам снова появлялся из-под манжеты на руке, весь из застывших пузырей и перепонок. И Суздальцеву казалось, что ожог распространяется по всему его телу вплоть до ног, словно человека положили боком на огромную сковородку и жарили в кипящем масле.
— Вы обдумали мое предложение, Петр Андреевич? — спросил полковник, подчеркнуто называя его по имени-отчеству, что исключало всякую фамильярность. Над головой полковника висел портрет Хрущева в раме, выкрашенной бронзовой краской. Портрет был сильно отретуширован, казался глазированным, словно Хрущев был сделан из целлулоида.
— Я не могу принять ваше предложение, — ответил Суздальцев, испытывая легкость, почти веселость, ибо был свободен, был в иной жизни, хотя полковник не мог об этом догадываться.
— Что вас удерживает? Вам неприятна мысль о воинской службе? Вы пацифист?
— Просто я выбрал другую судьбу.
Полковник внимательно посмотрел в его молодые веселые глаза, видимо, угадывая в нем то состояние веселья и бесстрашной настойчивости, какая свойственна безрассудно свободному человеку.
