
“Нет, он не трус, — подумал Баландин. — И не предатель. Те ведут себя по-другому. На этого парня можно положиться…”
Назвав пленного “парнем”, Баландин только теперь заметил, что тот действительно молод.
“Ему нет и тридцати. Он мой ровесник, если не моложе. Наверное, его тоже где-то ждет мать. Его и брата…”
Баландин больше не колебался.
“Нельзя думать о людях хуже, чем они есть. Иначе можно разувериться во всем. Даже среди немцев были честные и порядочные ребята. Как тот ефрейтор, который приполз однажды к нам в траншеи. Он ничего не принес с собой, никаких документов. Просто он сказал, что ненавидит войну и Гитлера. Его накрыло миной, когда он выступал по радио. Его и операторов. Вместе с установкой…”
— Сержант, — сказал Баландин, — объясни ему все. Все — от альфы до омеги.
— Зря, командир, — сказал Калинушкин. — Как бы локти не пришлось кусать.
— Не каркай, — оборвал его Шергин. — Не один ты кусать будешь. Поживем — увидим.
— Поживешь тут, — пробормотал Калинушкин.
Шергин молча показал ему похожий на гирю кулак.
Одинцов говорил долго. Кореец слушал не перебивая. Когда радист остановился, он некоторое время молчал, потом что-то сказал — решительно и резко. Одинцов обернулся к разведчикам.
— Он согласен. Он принесет одежду и пойдет с Мунко. Он просит верить ему.
— Хорошо, — сказал Баландин. — Пусть идет. Мы будем ждать его здесь.
Никогда Баландин не испытывал такого нервного напряжения, как в эти нескончаемые минуты, когда, лежа у края площадки, он не отрываясь смотрел в дальний конец оврага, куда сбегала блестевшая от дождя тропинка. Час назад на ней появился человек; по ней он ушел обратно и теперь должен был появиться вновь. Или не появиться.
Временами Баландин готов был раскаяться в содеянном, и только затаенная надежда, как рефрен звучавшая в нем, удерживала его от последнего шага. Да и чем могло помочь это запоздалое раскаяние? Оставалось одно — ждать. Ожидание стало уделом всех шестерых, и никто из них не мог сказать, что грядет с ним — успех или ярость последней отчаянной схватки.
