
Видимо, он не сразу умер от этой раны. Видимо, он был еще жив, когда с него стаскивали форму. Он был живой или был еще теплый. Это не смерть, а руки грабителей выпрямили его ноги, вытянули руки вдоль туловища. В день боя, в тот день, когда он погиб, тогда уже стоял трескучий мороз и моментально хватал в свои клещи убитых, обращал в камень их тела. С мертвого им бы уж ничего не стащить, а его ограбили до последнего, оставили только гимнастерку, сорвали шинель, стянули сапоги, брюки, даже портянки. Голубые кальсоны словно вросли в тело, казались нарисованными синькой на дереве. Невозможно было отличить кожу от материи. Голые ступни, в отличие от совершенно черного лица, были белы нечеловеческой, известковой белизной. Одна ступня треснула от мороза, — мертвая плоть отделилась, словно подошва, была видна обнажившаяся кость.
Женщина осторожно протянула руку, коснулась мертвого плеча, почувствовала шершавое сукно гимнастерки и под ней неподвижность камня.
— Сынок…
Она не плакала. Сухие глаза смотрели, видели, впитывали в себя это зрелище: черное, как железо, лицо сына. Круглая дыра на виске, треснувшая ступня и то единственное, что говорило о смертных муках, — искривленные, как когти, сведенные судорогой пальцы, впившиеся в снег.
Женщина тихонько стряхнула с темных откинутых назад волос нанесенный ветром снег. Одна темная прядка лежала на лбу. Она не решалась коснуться ее, — прядка прильнула к отверстию раны, вросла в нее, облепленная кровью.
