
Но что именно и в чем оно выражается — сержант не знал. Он просто почувствовал это.
* * *Это ощущение окрепло днем, когда все разведчики отдохнули, а командир взвода, злой и расстроенный, вернулся от начальства и буркнул:
— Будем проводить разбор.
В словах лейтенанта не было ничего пугающего. После каждого поиска или разведки боем обязательно проходил разбор действий. И по заведенному порядку, ставшему уже традицией, на разборе докладывал каждый участник операции.
Прокофьев был почти спокоен, он знал, что их кто-то предал. Это предательство казалось ему постыдным и ненавистным, хотя он не мог возмущаться и ненавидеть подлеца. Ведь он тоже был предателем и, значит, должен был ненавидеть и презирать себя. А он слишком любил себя и потому в душе посмеивался над бывшими товарищами, в душе же стоя на стороне немецкого хитрого и пронырливого офицера. От этого своя вина стушевывалась. Выходило, что не один он такой дурак — дураки все, потому что всех обманули — и одних пустили в расход, других, побитых, свели в одну кучу, и они не знают, как оправдаться и на кого свалить вину. И тут получалось, что хотя он тоже дурак, да все-таки умнее других, потому что не только спасся от верной смерти, а еще и овладел чужими тайнами: он не забыл странное, двойственное поведение немца в тельняшке.
Наверное, какая-то из этих мыслей проступила на его округлом, со светлыми глазами лице, потому что новенький сержант исподлобья («По-волчьи», — сердито подумал Прокофьев) поглядывал на него, и его темное продолговатое лицо становилось замкнутым и жестоким.
Прокофьев решил, что нужно быть осторожней, — новенький сержант все больше не нравился ему.
Рассказывая легенду своего возвращения, Прокофьев смотрел на сержанта, словно желал ему сказать: «Ну что? Взял?» Но когда он закончил, новенький невозмутимо спросил:
