
После этого разговора мы разъехались. Каждый — за своей мечтой.
Года через три, возвращаясь из отпуска, я делал пересадку на Киев. На одной из оживленных украинских станций лицом к лицу столкнулся с Прошкой. И не узнал его. Глаза погасшие, чуб — будто под дождь попал, летная, с голубым околышем фуражка надвинута на лоб.
— Ты что такой, Ваня?
Он горько и с ужасающей болью выдохнул:
— Отлетался я… Все кончено.
Долго оба молчали. Потом Прошка сказал глухо:
— Помнишь вынужденную посадку? Помнишь?.. Так вот, даром она не прошла. До поры до времени ничего вроде не было. А теперь о себе заявила. Да… Врачи вынесли приговор. Обжалованию он, как ты знаешь, не подлежит.
Я представил Прошку в те тяжелые для него минуты, когда то, что составляло его жизнь, было отвергнуто одной фразой: «Не годен к летной работе».
Прошка — и вдруг без неба! Никак не могу с этим смириться, не могу представить его вне аэродрома.
— Ты что, не летаешь?
Прошка закачал головой:
— Жизнь поставила точку. Да… Поработал немного на полигоне. Думал, вдали от всего успокоюсь. Где там… Прилетит корабль, сбросит бомбы — и на обратный курс. Смотришь ему вслед и места себе не находишь… А теперь и вовсе теплый и сухой край подобрать велели.
— И с полигона уходишь? — обеспокоенно спросил я, стараясь не смотреть ему в глаза.
Прошка ответил не сразу:
— И с полигоном распрощался. Да, человеку, который сам уже не летает, надо уходить от самолетов. Уходить дальше, чтобы не слышать звука, не видеть крыльев. Не растравлять душу.
На Киев поезд пойдет завтра. Но через три часа туда летит самолет. Я предложил Прошке лететь вместе.
— Но ты же знаешь, я не люблю летать на самолетах, — ответил мне Прошка. В этой фразе было столько горечи…
Сейчас я понимаю, что Прошка больше всего боялся, как бы в его душе не воспламенилась безумная страсть полета. Она таилась в нем холодным динамитом, и он боялся, чтобы кто-нибудь случайно не поднес к этому динамиту огнепроводный шнур.
