В уголках красных век, в морщинах склоненного к ней лица мелкие, мелкие торопятся слезинки.

— Доченька! Хиба я не разумею. Да щож зроблю против злодиев.

На улице топочут сапоги: полицай!

Прыжком вырывается Туба на двор. Снова подхватывает ее древняя могучая материнская сила, несет по дворам, огородам, через тыны, кусты, сугробы. Снова Туба врывается в хаты, молит, требует, хватает за руки то испуганных, то стискивающих зубы, то вместе с ней плачущих. Опять бежит, не зная усталости, не чувствуя морозного ветра.

Уже далеко за полночь ее втолкнули обратно в хату. Распласталась на лавке. Отчаянье прижало ее к доске.

Шло время. Старики по углам стонали и замолкали. Ребенок пошевелился, заплакал. Тогда только Туба приподнялась. Прислушивалась, будто не узнавала голоса. Едва припоминала, кто может плакать. Наконец вспомнила и летящую тень на снегу, и слезы в бабкиных морщинах, и то, что будет утром.

Женька тыкался в платье. Причмокивая, искал.

Подумала: не кормила давно. Вынула холодную грудь, сунула в жадно открытый ротишко. Мальчуган сердито замотал головой. Туба поняла, что молока нет, и, охваченная острой жалостью, обеими руками исступленно стиснула пустую грудь. Словно не только молоко, кровь хотела выдавить.

— Кушай! Кушай! Не жалей мамки.

Ребенок зачмокал: молоко пошло, должно быть.

В темноте, охватившей Тубу, медленно проплыла последняя ясная мысль: скоро утро, больше кормить не придется. Потом все заслонилось продолговатым черным пятном.

Торопливые губешки щекотали сосок. А перед глазами пятно превращалось в сапог. Он, непомерный, нависал над головой. Грозил отполированной подковой каблука. Солдатский сапог. Немецкий. Безжалостный.

Подымается высоко. Падает. Подымается. Блестит подкова. Опять летит вниз. Черный, как молот в кузне. Что-то мелькает под ним. Молот бьет в кузне. Маленький вскрикивает.



5 из 36