
— Вам даже выгода, — рассудил он. — Вам трудодни пойдут. Как вы сами нетрудоспособная, так за вас коровка…
Медведь ты, медведь, не укусывала тебя своя вошь.
* * *А солнышко уже лучи мечет. Старухе с крыльца видно: земля клубится — преет. Скоро пахать.
Потом подул холодный ветер — река, должно быть, вскрылась.
* * *Так и есть — лед ломался, трещало на всю округу. Пошел!
Шурка не отлучалась с берега. Ее бил озноб от жути, от непонятного ей самой веселья. Это она, Шурка коноплястая, поставлена сюда на пост. Ей видно далеко вокруг: никто пока не тонет. Мимо идут и идут красноармейцы, тянут переправочные средства, поглядывают на Шурку.
Переправу наведут, тогда, говорят, жди немецких самолетов. Все в кашу смешают. А Шурке не страшно. Вот ведь и мать в реке погибла — в полынью провалилась. И когда еще было — давно, в мирные годы. А Шурке в свою смерть не верится.
В деревне каждую весну бегали на реку смотреть: если лед глыбами встает — к урожаю. И сейчас он горбатился — хороший знак Шурке… И правда, война ее подбросила так высоко, что из этой выси прежняя жизнь с бабушкой казалась ей глухой и серой.
Под крутым берегом, где раньше был перевоз, спешка — разбирают сваи… Старый перевозчик пропал куда-то без вести. Его баба в овчинном тулупе шурует вместо него и сосет трубку.
Шел лед. Солнце подхлестывало серо-голубые валы, и они куда-то все ехали и плюхались между берегов.
Когда река очистилась и Шурку сменили с поста, она отправилась в дальнюю деревню.
Василисы не было. Ее увели со двора, должно быть в конюшню.
Счетоводка щелкала костяшками, как в прежние разы. Слова на бумаге, прикрепленной к стене, еще больше укоротились… А бабушка лежала, не двигалась, худая и скучная.
Шурке точно хомут шею надавил, хочется вздохнуть поглубже и — никак. Она вертела головой, озиралась. Заскучала по своей будке и красноармейцам.
