Это было видение, сон, которым Власов мог управлять. Вызывать и вплетать в этот сон другие видения. Деревню, куда приезжали погостить к старикам, ветхий, глухой амбар с кованой, старинной, напоминавшей секиру скобой. Круглая, с желтой стерней гора, с которой открывались озера, пашни, седые деревни, дороги, и из желтой стерни вдруг начинали взлетать черные, с синим отливом грачи – они кричали, клубились, колыхались бахромой, заполняя все небо, и вдруг разом падали в жнивье, скрываясь в его желтизне… И тот мокрый снегопад, в котором играли ватагой, катали липкие, сочные комья, строили бабу, и он обледенелыми пальцами, потянувшись на цыпочках, вклеил снеговику вместо глаза две коричневые Ягодины шиповника… Чаепития в избе, где мать разводила медный, старинный, слегка протекавший самовар и он, вытянув шею, вглядывался в его стертые бока, с царями, орлами и клеймами. И мать ставила перед ним дымящуюся белую чашку…

Все эти видения приплывали к нему в вертолет, наполняли его, медленно покидали. Казались неисчерпаемыми. Будто вертолет поднялся на такую высоту, где в тончайшем, прозрачном тумане текли и клубились видения. Он, Власов, пребывал в этом слое небес. Но одновременно помнил и знал, что глубже, на черной земле, идет бой, вылетают из дула пули, разрушаются и горят кишлаки и кто-то с пробитой грудью падает лицом на бруствер.

Он, спящий, летел в небесах среди своих сновидений. Но его корень, покрытый множеством недремлющих глаз, таинственным образом тянулся вниз, к воюющей черной земле. Щупал ее, оглядывал, пил ее тревожные соки.


Он очнулся от хрустящего удара, словно вертолет натолкнулся на каменную стену, прошиб ее, сплющил шпангоут и обшивку и продолжал лететь с изменившимся, завывающим звучанием винтов.

Дверь кабины распахнулась, из нее плоско, на спину, рухнул борт-техник, и следом за ним ворвалось дымное, красное пламя, зловоние горящего пластика и взрывчатки. Власову показалось, что в кабину заглянула снаружи чья-то косматая, глазастая морда, провернула в орбитах огненными глазищами.



12 из 38