
Боец полез за пазуху и с трудом вытащил из-под всех своих гимнастерок и телогреек хрупкую стеклянку. Вид у него был плохой – лицо серое, небритое, губы сухие, спутанные черные волосы лезли из-под ушанки на глаза. На вид ему было лет двадцать пять, не больше.
Приймак глянул на градусник и встал.
– Тридцать восемь и пять, – поморщился. – Пускай полежит пока… После посмотрим.
Боец тоже встал, придерживаясь рукой за койку.
– Давно заболел? – спросил я.
– С утра.
– А чем кормили?
– Горох, консервы. Что еще…
– А раньше болел?
– Да как сказать… не очень.
Отвечал он односложно, тихим, глухим голосом, не глядя на нас.
– Что же ты на том берегу не сказал, что болен? – спросил Приймак.
Боец поднял глаза – черные, усталые, лишенные веселого блеска глаза ничем не интересующегося человека, – но ничего не сказал.
– Симулянт, одно слово, – пробурчал Терентьев, сгребая остатки сахара со стола в консервную банку. – Набил градусник, и все.
Приймак цыкнул на Терентьева:
– Много понимаешь ты в медицине, – и повернулся ко мне. – Консервы. Факт, что консервы. Пускай полежит денек.
Но Лютиков – фамилия бойца была Лютиков – пролежал не денек, а целую неделю. Первые два дня лежал у меня – в блиндаж моих саперов угодила мина, и пришлось его чинить, – лежал молча, подложив мешок под голову и укрывшись до подбородка шинелью. Смотрел, не мигая, в потолок черными усталыми глазами. Почти не говорил, ничего не просил, не жаловался. Раза три, обычно после еды, его тошнило, и Терентьев, убирая за ним, без умолку ворчал и швырял предметами. Потом Лютиков перешел во взводный блиндаж, и за иными делами я совсем забыл о его существовании. Напомнил мне о нем Черемных, наиболее грамотный из моих бойцов, исполнявший обязанности замполита.
– Отправили бы вы, товарищ старший лейтенант, куда-нибудь этого самого Лютикова. Работать не работает, а так только…
– Хлеба, что ли, жалко?
