
И вот они опять бредут пыльной полевой дорогой под безжалостно палящим солнцем, и грустно склоняются к коленям солдат глянцевитые головки созревающего льна. И снова — в какой уж раз за этот длинный день — где-то в конце колонны раздается глухой, короткий выстрел. Значит, еще один обессилевший от ран русский солдат окончил свой последний скорбный путь. Теперь, успокоившись навеки, лежит он у обочины проселка, уткнувшись просветленным лицом в горячую пыль, широко раскинув руки, словно пытаясь обнять потрескавшуюся от зноя землю.
Мертвые, говорят, срама не имут. И для тех крестьянок, что, тяжело вздыхая, зароют этого солдата необмытым в землю на краю ржаного поля, останется он еще одним неизвестным солдатом. А для тех, кто ждет его дома? Для тех, кто вычеркнет его из книги учета личного состава роты?
Впереди шел лейтенант из особого отдела. За ним, опустив голову, цепляясь за землю носками болтающихся на ногах незашнурованных ботинок, плелся Казаков — небритый, бледный, без ремня и без головного убора. Правой рукой он поддерживал прижатую к груди, перевязанную грязным бинтом левую руку.
Неделю назад, вечером, когда «юнкерсы» бомбили передний край, Казаков исчез. Сейчас его на полуторке привезли обратно в полк.
Сергей жадно, боясь пропустить хоть одно слово, слушает хрипловатый голос начальника штаба, оглашающего приговор военного трибунала. В первый раз он видит, как расстреливают человека. Во рту почему-то пересохло, но жалости к Казакову Сергей не чувствует. Он заслужил кару — этот трус, самострел, дезертир.
Медленно и тяжело движется колонна военнопленных. У большинства на ногах тяжелые, неуклюжие ботинки и обмотки, редко кто в сапогах. У всех зеленые петлицы на гимнастерках, и у всех одна мысль: хотя бы скорее встретилась на пути какая-нибудь, пусть самая захудалая, речушка. Тогда, наконец, переходя ее вброд, можно будет зачерпнуть несколько пригоршней взбаламученной сотнями ног воды и освежить запекшиеся, потрескавшиеся губы, утолить невыносимую жажду.
