
Начать-то начали, но вот как кончили. Дольше всех продержались они с Городиловым, который после гибели Витковского взял на себя командование группой. Что-то не заладилось у него с людьми, люди не хотели его слушаться. Им и прежде ближе была суровая сдержанность Витковского, который за весь день, бывало, не произнесет и двух фраз, больше донимая их строгим взглядом, а то и злой матерной бранью. Но его понимали и с некоторым даже удовольствием ему подчинялись. Городилов же стремился все разъяснить, растолковать, довести до сознания – будь то чья-либо провинность или их общий долг перед Родиной. Бывало, все уже ясно, пора заканчивать, а Городилов все топчется перед их коротеньким строем и разъясняет, разъясняет. «Все поняли?» – спросит он и, не дождавшись скорого ответа, начинает объяснять по новой. Витковский в таких случаях стоял молча, терпеливо следя, чтобы никто не нарушал строй, все внимательно слушали. Он предпочитал общаться на языке воинских команд, наиболее популярными из которых у него были «Подтянись!» и «Шире шаг!». Сам всегда шагал легко и ровно, подоткнув под ремень полы шинели и мрачно поглядывая на комиссара, который устало топал рядом или в конце колонны, сдвинув
с потного лба свой полинявший картуз.
Удобно устроившись в мягком сене, Азевич в задумчивости перебирал содержимое комиссарской сумки, под бумагами в которой обнаружил еще небольшой обмылок и завернутый в бумажку бритвенный помазок. Он снова сложил все в сумку. Тощий комиссарский бумажник с тремя червонцами затолкал в тесный карман своего френча, который носил до войны и теперь, в войну, тоже. Френч был удобен, с карманами на груди, застегивался до подбородка. Почти из такого же материала теперь был и картуз на его голове – чем не вояка!
Но, пожалуй, уже не вояка и не партизан даже, – кажется, с их партизанством решительно не получилось. Теперь надо было где-то пересидеть и, может, связаться с высшим начальством, доложить, как и что у них произошло с отрядом.