Тяжесть крашеного броневого листа, как и всякое другое проявление государственного могущества, вызывала у старухи острое ревнивое чувство: если бы она руководила страной или такие, как она, броня была бы крепка не хуже, а даже лучше.

Но все, связанное с нею, с ее друзьями, сломлено, разметано и странно, что уцелело в душе после стольких тюрем. Но даже если бы этих горьких лет было вдвое больше, она бы не отказалась от своей судьбы. Жизнь ее была заполнена любовью по самую высокую отметку — выше не бывает, — хотя за всю жизнь ей выпало любви меньше трех лет.

…Она сама не ожидала, что ее выпустят из тюрьмы и даже разрешат поселиться у двоюродной тетки. Больше от семьи никого не осталось. Странно, что посреди всех бурь в ней по-прежнему крепло чувство, что будь отец жив, он бы защитил ее ото всех невзгод. Умом она понимала: ничего не мог сделать слабый, больной старик. А чувство жило. И видела она, как в стылый мартовский день возле дома кабатчиков Мызниковых отец повязывает алую ленту на броневик. И все кричат от восторга, и он кричит. Слава богу, не дожил до октября. А если бы дожил, увидел бы, что она увидела?

В том, что ее выпустили в канун семнадцатой годовщины, заключался какой-то дьявольский смысл. Милосердию "их" она не верила. А после декабрьских событий в Ленинграде каждую ночь ждала нового ареста.

…Старуха не заметила, когда танкетку плотным кольцом окружили сбежавшиеся ребятишки. Дождались — с лязгом откинулся люк, из него выбрались два танкиста в комбинезонах и шлемах. Что они говорили, прикуривая друг у друга, и чему смеялись, старуха не уразумела. Но когда двинулись навстречу, прилепив взгляды к ее лицу, поняла, что за ней. Обычно ночью тихо подползала черная "Маруся". Теперь решили на танке.



2 из 242