
— Она на седьмом месяце была, и очень уже было заметно… Так она рядом с Завойко и стояла и смотрела в небо, когда его самолет у нее на глазах подожгли и он перетянул через аэродром, таща за собой черный хвост, и упал в лес. У нее сразу же начались роды — тут же, на старте. Ребенок мертвый родился. Немцы подходят со всех сторон, полк перебазируется к Ленинграду, женщины уже все эвакуированы на восток, а она в тяжелейшем состоянии после родов, вот-вот умрет. Завойко ее на последней машине, беспамятную, оттуда вывез. Она очнулась только в Ленинграде, да и то недели через две. И все назад, назад просится, на тот аэродром, возле которого ее мужа сбили. А мы от тех мест уже километров на триста отошли…
— Надеялась, что муж жив? — спросил Криницкий.
— Надеялась или нет, а примириться не умела.
— И теперь надеется?
— Кто ее знает, — сказал Гожев. — Она ведь не скажет. Не думаю, чтоб еще надеялась, но заставляет себя. Вот я и говорю — с горем смириться не хочет. Если здраво рассудить, так ведь тут ни одного шанса нет.
— Все-таки в эвакуацию не поехала, — сказал Криницкий.
— В эвакуацию — ни за что. Пошла к комиссару дивизии, попросила разрешения остаться. Комиссар из уважения к мужу велел ее обмундировать и направил к нам на аэродром.
Гожев зашил прореху и стал внимательно осматривать китель, переворачивая его в световом круге, на столе. Потом поднялся, выдвинул из-под своей койки сундук, порылся в нем, вынул скляночку, и сразу же по избе распространился запах скипидара. Тщательно счищая с кителя пятна намоченной в скипидаре тряпочкой, он сказал:
— Тут про нее по-разному толкуют. Разные взгляды есть, но я своего держусь. Для меня важнее всего дело. Продчасть — знаете какие соблазны. Там и твердокаменный свихнется. А с нею я за продчасть спокоен.
— Что ж про нее толкуют? — спросил Криницкий.
— Про всякого человека что-нибудь толкуют, этого не избежать, — ответил Гожев, нахмурясь. — Она женщина развитая, отважная, умная, за собой следит. Дурного в ней самой ничего нет, что же ее обижать…
