
«Вот ведь не крупная я рыба, можно сказать, обыкновенная плотва. А на какой крючок посадили, — думал он в минуты отдыха. — Крючок-то с зазубринкой. Для одних я предатель, для других слуга. Попаду к своим — расстреляют и ухом не поведут. Сбегу от этих — тоже, если схватят, пулю схлопочу. И там нехорошо, и здесь худо. Нет, уж лучше быть с ними. Крепкий орешек — этот Сталинград, но ведь разгрызут, а там пойдут до самой Москвы».
Неизвестно как бы сложилась жизнь Ашпина в ближайшие два-три месяца. Скорее всего, попал бы он вместе с армией Паулюса в мышеловку. Но в конце октября Фадей был ранен. Случилось это ночью у микрофона. Мина рванула совсем рядом. Разбросала аппаратуру, выпустила кишки из тощего и вечно злого Курта, достала осколком и Фадея.
Санитары приняли его за своего, благо был в немецкой шинели, доставили в лазарет. Как тяжелораненого его отправили в тыл.
Еще в лазарете санитар спросил у Фадея фамилию. Тот сделал вид, что без сознания. И потом, сколько мог, прикидывался. После операции быстро пошел на поправку, хотя по-прежнему притворялся, что не может говорить.
Игра была зыбкой и опасной. Ну хорошо, сочтут за контуженого, потерявшего речь, выпишут, освободят от службы. Куда он пойдет? И на чье имя будут выписаны эти самые документы?
Как ни крути, а выкручиваться надо. В глубине душонки он еще надеялся: как-нибудь обойдется. Не дураки же гитлеровцы, в самом-то деле. Свой свояка видит издалека.
Колебался он дня четыре, пока однажды утром не позвал медицинскую сестру. Крутил пальцами и твердил два слова:
— Дас папир, фрейлейн, дас папир (бумагу, фрейлейн, бумагу).
Вместе с бумагой и карандашом фрейлейн принесла дощечку. Фадей положил на нее лист и четкими буквами в правом углу написал по-русски: «Начальнику госпиталя от бывшего военнопленного Ф. Ашпина».
