
— Это в одну ночь, когда линию фронта переходил под родным Старым Гужем. Расстреляли меня тогда фрицы…
— А лет-то сколько вам было, Федор?
— Восемнадцать. Двадцать четвертого года…
— А выглядите старше, — удивился я, вспомнив, что давал ему сорок.
— Жизнь такая. Не молодила. Воевал. Дважды ранило, — и, как бы предвосхищая мой вопрос о том, как занесло его в эти глухие края на тихую лесную работу, сказал: — Контузило под Берлином крепко. Врачи сказали: «Жить хочешь — в лес забирайся! Только свежим воздушком и прокормишься». Э, да это длинная история. — Он махнул рукой, словно говоря этим жестом: и не проси рассказать, всего, что было, не расскажешь. Но в жесте сквозило и другое — старое жило, и отмахнуться от прошлого не сможет никто: ни он, ни я, ни кто третий… Поэтому, наверно, меня и охватило желание узнать историю Федора Трушина…
— Гитлеровцы нагрянули в Старый Гуж слишком уж быстро. Мы, собственно, и очухаться еще не успели от воскресного матча. Я тогда впервые попал к Токину под бок — был у нас знаменитейший в Гуже центр нападения. Сколько смотрел потом разных футболистов, а такого не помню. Сам после войны уже не играл, раны вязали, а Юрку Токина до сих пор сравнить ни с кем не могу. Такого парня война сгубила! Но как талантлив был, так и бесшабашен. И матч тот, в первый день войны, чуть убийством по его милости не кончился.
Федор помолчал, как бы присматриваясь, интересен ли собеседнику его рассказ о давних, глубоко личных событиях.
— Так вот и кажется, что от матча того до дня сегодняшнего только и была что ночь, когда мы линию фронта перейти пытались. Собралось нас человек семь. Токин тогда подпольной организацией руководил, да что-то мне не нравилась она — может, потому, что все меня еще, как и на футбольном поле, молокососом считали?! Не чувствовал я веры от ребят и решил податься к нашим, в действующую армию.
