
Огрубел, что ли, Дорохин за полтора года войны, притупились в нем инстинкты хлебороба — речи хозяйственного старика не вызывали у него сочувствия. Ему-то рано было думать о наступающей весне, о пахоте. Дошли только до Миуса… Вот здесь, на снегу, на этом самом месте, где обтесывал старик бревна, лежали три дня тому назад прикрытые плащ-палаткой его лучший командир взвода сержант Данильченко, с которым шел он от Сталинграда, и замполит Грибов…
— Бревна мы твои, дед, не тронем, не волнуйся. А вот этими стружками прикажи невестке нагреть воды. Да побольше. Нам бы хоть голову помыть, в бане давно не были… Хозяин! Должен бы знать солдатскую нужду!
— Извиняюсь, товарищ лейтенант! Это мы мигом сообразим. Баньку сообразим! Вон в том сарайчике поставим чугунок, натопим. Котел есть. Ульяна! Поди сюда! Слыхала, об чем речь? Шевелись, действуй! Через час доложи товарищу командиру об выполнении приказания!.. Воевал и я, товарищ лейтенант. Много времени прошло. Еще в японскую, в Маньчжурии. Отвык, конечно, в домашности, обабился… Разведчиком был!..
Утром, когда Дорохин, проведя ночь в окопах с наблюдателями, пришел в хату позавтракать, старик — звали его Харитоном Акимычем — предстал пред ним с георгиевской медалью, приколотой к замызганной стеганке.
— А-а… Сохранил?
— Сберег… Не для хвастовства прицепил — для виду, чтоб ваши ребята меня приметили. Проходу нет по хутору. Пароль, то се. Ночью часовые чуть не подстрелили. За шпиона переодетого принимают меня… А мне теперича придется по всяким делам ходить.
— Ночью нечего болтаться по хутору.
— Так днем-то вовсе нельзя — неприятель заметит движение… У нас ночью общее собрание было. В поле, вон под теми скирдами.
