
— Ты что же, обращаешься ко мне, роттенфюрер? — сурово бросил Шульце.
— А к кому, черт побери, ты думал, я обращаюсь, ты, червяк? К Уинстону-мать-его-Спенсеру-бляха-муха-Черчиллю?
— Тогда будь любезен вставить в свое обращение мое звание, роттенфюрер! — рявкнул Шульце. — И не забывай демонстрировать чуточку больше уважения к раненому шарфюреру, или я возьму эту твою культяпку, — он показал на ножной протез Матца, свисающий с края белой госпитальной койки, — и засуну ее тебе в задницу так глубоко, что у тебя глаза вылезут наружу!
— Ну хорошо, шарфюрер Шульце. В чем дело? Отчего у тебя такие желудочные боли, из-за которых ты испускаешь газы? В конце концов мы находимся в замечательном безопасном госпитале в тысячах километров за линией фронта, и рядом нет ни одного советского солдата, готового отстрелить нам яйца. Что тебе еще надо, шарфюрер Шульце?
— Я хочу выбраться отсюда, вот чего! Это место уже просто достало. У меня не осталось даже капли выпивки — эта здоровенная костоправша, которая следит за нами, умудрилась лишить меня последней фляжки с пойлом не далее как сегодня утром. Здесь я лишен шлюх. И здесь нет моего батальона! — Шульце, бывший докер из Гамбурга, грустно вздохнул: — Батальон бросил нас, Матц. Бросил нас на милость этих проклятых костоправов, жрущих в тылу бананы; и каждый из них — отъявленное дерьмо, если ты желаешь знать мое мнение. Бросил меня с двумя бесполезными культяпками вместо рук, и тебя — с одной раненой ногой, которой, впрочем, уже нет, и со второй, которую эти горе-медики, похоже, отрежут в любой день, когда им только взбредет в голову. — Шульце зашелся в приступе болезненного кашля и отхаркнулся в огромную медную плевательницу, стоявшую в середине палаты.
