
Он никогда больше не сидел на крыльце дома, боялся отдаться своим неопределенным мечтаниям, теперь таким неуместным. Скрытый в тени больших деревьев, он смотрел на освещенную дверь часовенки и все никак не мог примириться с мыслью, что только это теперь и осталось людям. Анджей не мог бы выразить мысли, теснившиеся в его голове. Они были неясные и уводили его далеко от действительности. Просто-напросто он еще не отдавал себе отчета в том, что произошло, и не умел, разумеется, определить свое отношение к этому. Знал только, что не может слушать беспомощные, плаксивые слова молитвы. Нечто совсем иное занимает его. Но что именно?
Ромек решал все вопросы легко, хотя, может, и по-детски. Он собрался «в дорогу», словно не было на свете ничего легче и проще.
— Куда же ты поедешь? — спрашивал Анджей, встретившись с Ромеком возле часовни в один из теплых осенних вечеров.
— Еще не знаю, — сказал Ромек, — но здесь я ответа не найду.
— Вообще Пустые Лонки больше ни на что не дают ответа, — сказал Анджей. Но Ромек молчал, и думая, что тот не понял его, Анджей продолжал: — Когда-то я целые ночи просиживал на этом крыльце, казалось, что здесь я нахожу ответы на все свои вопросы. Это было недавно, совсем недавно, а кажется, что с тех пор прошла целая жизнь. Я был тогда ребенком.
Он замолчал, зная, что Ромек не понимает его.
Ромек кашлянул.
— Знаешь, — сказал он, — я думаю, что нельзя дальше вот так сидеть.
— И я о том же думаю, — согласился Анджей.
Но говорил он это неискренне. В ту же минуту, как он присоединился к Ромеку, к его решению уехать, Анджею стало жаль всего, что окружало его здесь. Он понимал, что обязан что-то предпринять, как-то действовать, но эти высокие деревья, этот покосившийся дом с двумя башенками, шелест кленов под окном и даже эти разговоры в тени сада, даже слезливые молебствия в освещенной восковыми свечами часовенке, — весь этот мягкий и согревающий мир был его, Анджея, миром. Как хорошо было бы остаться здесь, в родной польской деревне, замереть, спрятав голову в песок.
