
— Свои, Валюхин, свои!
Человек остановился, опустил перчатку. Открылось моложавое круглое лицо с темным пушком над верхней губой, крутыми скулами. Оно было докрасна нахлестано ветром. Густые брови поседели от набившейся в них снежной пудры.
Красноармеец узнал командира «голубой двадцатки» лейтенанта Ковязина и, утопив озябший подбородок в теплую и влажную от дыхания овчину, заговорил ворчливо:
— В этаком-то ветродуе, товарищ лейтенант, маму родную не признаешь. Ну, прямочки дохнуть невозможно. Рот раскроешь, а ветрище в зевало… насквозь лупит ветрище… Конешно, человек-то и не этакое вытерпеть способен, а тулуп… фюить! Не вытерпливает он… Снег навстревал в овчину-то, подтаял в ней и схватился ледком. Теперь не тулуп на мне, а вроде колокол медный. Под колоколом этим, язви его, я вроде как нагой прохлаждаюсь. Заколел вовсе.
— Да-а. Завидного мало. Но караульный начальник просил передать тебе, Валюхин, что смена будет на час раньше.
— Это хорошо, товарищ лейтенант! Надо бы… Ведь что выходит-то? Стою, значится, я…
— Не убеждай: вижу и сочувствую, — повернувшись к ветру спиной, Ковязин достал пачку «Беломора», надорвал ее с краю. — Грейся.
— Не положено на посту.
— Ну, ну, — Ковязин щелкнул зажигалкой, прикурил, коротким прыжком перемахнул через сугроб и очутился перед скособоченным крыльцом. Ветер раздувал и сеял искрами огонь папиросы. Сделав несколько быстрых затяжек, Ковязин раздавил окурок каблуком, привычно минуя расшатанные ступени, вскочил на лестничную площадку, содрогнувшуюся под его тяжестью, ударил по унтам раз, второй обшарпанным березовым голиком и потянул на себя низкую, пристывшую к притолоке дверь.
В комнате, куда он попал прямо с улицы, было сумрачно и тепло. Тут же, у порога, кто-то дружески толкнул его в бок. Кто-то шепнул смешливо: «Разболокайтесь. Будьте как дома». Кто-то простужено засипел: «Проходи, не торчи перед глазами».
