И сам себе кажешься вроде пустой жестянки, которую выскреб до дна, и сам ты себе противен. Сгоняют ненадолго в тыл, и там — пока не муштруют на плацу — околачиваешься вокруг офицерской кухни: не перепадет ли кусочек пожирней. Потому как птичью порцию солдатского хлеба уминаешь за один присест. Ты и рад бы купить чего-нибудь, да у галицийского крестьянина у самого нечего в миску положить. Даже у патлатых нет ни шиша, я в Галиции впервые увидел нищих евреев. Говорю это одному — сапожник он был, седой такой и кудрявый, а уши торчком, — слушай, говорю, брат Исаак, сдается, у обоих у нас собачья жизнь? Посмотрел он на меня, точно овца: не знал, улыбнуться ему или нахмуриться, и слова не обронил. Однако сердце у него было: дал мне горбушку хлеба…

В сумраке скупо освещенной землянки не разберешь, кто из пленных говорит, а говорил он, верно, потому, что не мог молчать. Видна была только рыжая голова на крепких плечах.

— Дело было в Годове, отдыхали мы после того, как нам раскровянили морду у Йозефовки. А там у графа Потоцкого роскошный замок, вроде как у нашего Шварценберга, зато деревня — сплошная нищета. Эта проклятая тарнопольская дорога стоила нам тогда море крови. Думать не могу о тех братских могилах… А капитан Веноуш покрикивает: «Ребята, выше голову, все это для спасения габсбургского дома». Сволочь… После Йозефовки он дал деру, а мы там еще долго мыкались, до самого июля, пока не доперли до Зборова, а там чешские дружинники взяли нас в плен…

Йозеф Долина, скорчившийся на чурбаке у железной печки, обернулся к неугомонному рассказчику и заморгал выцветшими, холодными глазами. Сержантские звездочки на воротнике австрийской полевой гимнастерки совсем не видны в полутьме землянки.

— Ты бы помолчал, Шама! Нужны нам твои воспоминания — у нас у каждого свои. В плену-то лучше, чем на фронте, а что отощали, как бездомные псы, так это ничего.



5 из 453