То ли вперед, то ли назад, за сухой ручей. И никому он уже не нужен. Разве только одной войне. Да и той, должно быть, уже в тягость его затянувшаяся жизнь. Придут ли за ним живые? И кто придет, если это и случится? Свои? Немцы? Свои, видать, думают, что убит. Так же, как и сержант Григорьев. Эх, жалко Григорьева. Хороший был командир отделения. Надежный сержант во взводе — это, считай, три бойца плюсом. А что тогда сейчас самое важное? Да то, что ты, Кондрат, еще живой. Может, только один и остался здесь, живой, на изувеченной, набрякшей кровью, как талой водой, и нашпигованной железом земле. А если живой, то ты еще командир взвода. Ведь от должности тебя никто не освобождал. Не было такого приказа. И звания никто не лишал.

Божья коровка еще потопталась по махрам распоротой орденской ленточки, раскрыла роговицы, проворно выбросила крылышки и взлетела. И понесло ее ветром куда-то в сторону сухого ручья, к лощине, за которой они, может, час-другой назад, а может, всего-то несколько минут начинали атаку. И опять он остался один со своими мыслями и горькими сомнениями.

Немцы-то в любом случае придут, размышлял он. Чтобы обыскать. Забрать из карманов документы, письма. Нелюбин вспомнил, как не раз в отбитых траншеях находили своих товарищей, захваченных немцами накануне во время боя или ночью уведенных прямо из окопов: лежали с вывернутыми карманами, а рядом вытряхнутые «сидора». И зачем им мои письма? Был бы я, размышлял младший лейтенант Нелюбин, генерал или хотя бы командир батальона. Какой им интерес в том, что именно, какие дорогие для меня слова я своей Настасье Никитичне пропишу? Тем более что и писать-то ему еще некуда. Нелюбичи и все деревни на Острике оккупированы. До Настасьи Никитичны и Анюты еще дойти надо. Траншею до них прокопать. А уж потом письма им писать и ответные дорогие треугольнички хранить в своих карманах, чтобы потом, когда случится тихая минутка, молча, укромно их перечитывать и, может, даже целовать.



18 из 432