– Мне тоже хочется стать деревом, – неожиданно для себя самого сказал он. – Чтобы просыпаться на рассвете и расти каждый час, каждое мгновение. И видеть вокруг себя всегда одно и то же. Небо, землю, людей, которые не сделают тебе зла. – Он посмотрел на Кондратия Герасимовича. Лицо того было растерянным. – Ты меня понимаешь?

– Может, и понимаю, – задумчиво ответил Нелюбин. – Тебя, агронома, понять нетрудно. А может, и не понимаю. Ты ж человек ученый. А я, ектыть, Маркса не читал.

– Тут Маркс ни при чем. Чтобы понять друг друга, тем более на войне, Маркс не нужен. А дерево… Дерево – это жизнь. Вот так я понимаю твой сон, Кондратий Герасимович.

– Стало быть, там у меня, в Нелюбичах моих, все живы и здоровы? Так, я понимаю?

– И это тоже.

– Что-то, Сашка, сердце мое неспокойно. А главное, писем нет. И Сима молчит. Будто знает что-то, а написать мне не осмеливается.

Воронцов и сам понимал, что такое долгое отсутствие вестей из родной деревни Кондратия Герасимовича могло означать все что угодно, и, скорее всего, худшее из всего, что можно предположить. Но как скажешь об этом боевому товарищу и фронтовому другу, с кем делил и лихо, и радость с октября сорок первого года и с кем теперь опять неизвестно куда влечет его солдатская судьба.

Из головы колонны отделился один всадник и подъехал к ним.

– Впереди линия фронта, – сказал он. – Передать по цепи: соблюдать тишину.

– Есть соблюдать тишину, – ответил Воронцов и тут же передал приказ следовавшей за ними паре.

Линия окопов тянулась вдоль ручья по пригорку. Кое-где славяне отрыли неглубокую траншею и, видать, продолжали копать. Но, скорее всего, ночами. Сейчас в траншее, в боковых ячейках, отрытых в полный рост, маячили только часовые и дежурные пулеметчики. Судя по некоторой расхлябанности, с которой несла свою службу здешняя рота, противник стоял от них на значительном отдалении и свое присутствие, даже на расстоянии, еще никак не обозначил.



26 из 246