
Но почему же я променял ранней весной 1942 года кафедру в институте на печку в колхозном сарае? Да и не я один: в лесной сторожке того же колхоза обитает мой коллега Воскресенский, но его участок хуже моего: там картошки нет. Почему?
В первые же дни войны все студенты были мобилизованы, остались лишь девушки. Число групп, а следовательно и наших лекций сократилось вдвое, как и оплата их. Волна бегущих с запада коммунистов и активистов смыла и эти остатки нашего заработка: нам предложили «добровольно» передать «пострадавшим половину наших часов. Математику стали читать минские бухгалтеры, а литературу — херсонские профработники, мы же лишь расписывались в ведо мостях, по которым все остатки нашей зарплаты поглощали взносы по займу, столь же «добровольно» подписанному из расчета наших полных довоенных ставок.
Вот и пришлось нам, профессуре, разбегаться по колхозам. Здесь помесячной зарплаты нет, следовательно нет и вычетов, но можно при известной ловкости перехватить продуктовый аванс в счет трудодней: пудик серой муки, отрубей, овощей. Это много дороже денег, так как с первого дня войны и в магазинах и на базаре — хоть шаром покати! Пусто! Кое-что лишь тайком меняют на одежду, но и для этого нужны колхозные знакомства. Впрочем, нам и менять уже нечего. Осталась у меня всего одна пара поношенных ботинок, но и те берегу, не ношу, а бегаю на свою колхозную сторожевку в старых, заплатанных обрезками велосипедной шины мелких галошах. Подвязываю их веревочками и шпарю семь верст по нартовским лужам… Семь верст туда, семь — обратно! Зато домой принесена 21 картошка: с голода пока еще не пухнут, только сынишка стал каким-то прозрачным…
В этот день, когда я, поспав дома пару часов, собирался возвращаться на сторожку и искал в сваленных в угол книгах очередной томик Ростана, старушка-тетя тронула меня за плечо.
